Неточные совпадения
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет сорок с ключницей бранился,
В окно смотрел и мух давил.
Всё было просто: пол дубовый,
Два шкафа, стол, диван пуховый,
Нигде ни пятнышка чернил.
Онегин шкафы отворил;
В одном нашел тетрадь расхода,
В другом наливок
целый строй,
Кувшины с яблочной водой
И календарь осьмого
года:
Старик, имея много дел,
В иные книги не глядел.
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С
летами вытерпеть умел;
Кто странным снам не предавался,
Кто черни светской не чуждался,
Кто в двадцать
лет был франт иль хват,
А в тридцать выгодно женат;
Кто в пятьдесят освободился
От частных и других долгов,
Кто славы, денег и чинов
Спокойно в очередь добился,
О ком твердили
целый век:
N. N. прекрасный человек.
И долго, будто сквозь тумана,
Она глядела им вослед…
И вот одна, одна Татьяна!
Увы! подруга стольких
лет,
Ее голубка молодая,
Ее наперсница родная,
Судьбою вдаль занесена,
С ней навсегда разлучена.
Как тень она без
цели бродит,
То смотрит в опустелый сад…
Нигде, ни в чем ей нет отрад,
И облегченья не находит
Она подавленным слезам,
И сердце рвется пополам.
Как их писали в мощны
годы,
Как было встарь заведено…»
— Одни торжественные оды!
И, полно, друг; не всё ль равно?
Припомни, что сказал сатирик!
«Чужого толка» хитрый лирик
Ужели для тебя сносней
Унылых наших рифмачей? —
«Но всё в элегии ничтожно;
Пустая
цель ее жалка;
Меж тем
цель оды высока
И благородна…» Тут бы можно
Поспорить нам, но я молчу:
Два века ссорить не хочу.
Предметом став суждений шумных,
Несносно (согласитесь в том)
Между людей благоразумных
Прослыть притворным чудаком,
Или печальным сумасбродом,
Иль сатаническим уродом,
Иль даже демоном моим.
Онегин (вновь займуся им),
Убив на поединке друга,
Дожив без
цели, без трудов
До двадцати шести
годов,
Томясь в бездействии досуга
Без службы, без жены, без дел,
Ничем заняться не умел.
— И такой скверный анекдот, что сена хоть бы клок в
целом хозяйстве! — продолжал Плюшкин. — Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает, как бы в кабак… того и гляди, пойдешь на старости
лет по миру!
В это время все наши помещики, чиновники, купцы, сидельцы и всякий грамотный и даже неграмотный народ сделались, по крайней мере, на
целые восемь
лет заклятыми политиками.
Вы собирали его, может быть, около
года, с заботами, со старанием, хлопотами; ездили, морили пчел, кормили их в погребе
целую зиму; а мертвые души дело не от мира сего.
Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что
целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в
год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый
поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а
года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Но ничуть не бывало! Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые
годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство — истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности — только в невозможности достигнуть
цели, то есть конца.
Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой
лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и
целые пять
лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»).
Об издательской-то деятельности и мечтал Разумихин, уже два
года работавший на других и недурно знавший три европейские языка, несмотря на то, что дней шесть назад сказал было Раскольникову, что в немецком «швах», с
целью уговорить его взять на себя половину переводной работы и три рубля задатку: и он тогда соврал, и Раскольников знал, что он врет.
— Нет, напротив даже. С ней он всегда был очень терпелив, даже вежлив. Во многих случаях даже слишком был снисходителен к ее характеру,
целые семь
лет… Как-то вдруг потерял терпение.
Он бродил без
цели. Солнце заходило. Какая-то особенная тоска начала сказываться ему в последнее время. В ней не было чего-нибудь особенно едкого, жгучего; но от нее веяло чем-то постоянным, вечным, предчувствовались безысходные
годы этой холодной мертвящей тоски, предчувствовалась какая-то вечность на «аршине пространства». В вечерний час это ощущение обыкновенно еще сильней начинало его мучить.
Целая компания нас была, наиприличнейшая,
лет восемь назад; проводили время; и все, знаете, люди с манерами, поэты были, капиталисты были.
А известно ли вам, что он из раскольников, да и не то чтоб из раскольников, а просто сектант; у него в роде бегуны бывали, и сам он еще недавно
целых два
года в деревне у некоего старца под духовным началом был.
Я не старалась, бог нас свел.
Смотрите, дружбу всех он в доме приобрел:
При батюшке три
года служит,
Тот часто бе́з толку сердит,
А он безмолвием его обезоружит,
От доброты души простит.
И между прочим,
Веселостей искать бы мог;
Ничуть: от старичков не ступит за порог;
Мы ре́звимся, хохочем,
Он с ними
целый день засядет, рад не рад,
Играет…
Но, без сомнения, он повторил бы и в пятый, если бы отец не дал ему торжественного обещания продержать его в монастырских служках
целые двадцать
лет и не поклялся наперед, что он не увидит Запорожья вовеки, если не выучится в академии всем наукам.
Год целый я купить коровушку сбирался...
—
«А, так ты…» — «Я без души
Лето целое всё пела».
Пять
лет ходить, сидеть и вздыхать в приемной — вот идеал и
цель жизни!
Штольц не приезжал несколько
лет в Петербург. Он однажды только заглянул на короткое время в имение Ольги и в Обломовку. Илья Ильич получил от него письмо, в котором Андрей уговаривал его самого ехать в деревню и взять в свои руки приведенное в порядок имение, а сам с Ольгой Сергеевной уезжал на южный берег Крыма, для двух
целей: по делам своим в Одессе и для здоровья жены, расстроенного после родов.
И на Выборгской стороне, в доме вдовы Пшеницыной, хотя дни и ночи текут мирно, не внося буйных и внезапных перемен в однообразную жизнь, хотя четыре времени
года повторили свои отправления, как в прошедшем
году, но жизнь все-таки не останавливалась, все менялась в своих явлениях, но менялась с такою медленною постепенностью, с какою происходят геологические видоизменения нашей планеты: там потихоньку осыпается гора, здесь
целые века море наносит ил или отступает от берега и образует приращение почвы.
— А где немцы сору возьмут, — вдруг возразил Захар. — Вы поглядите-ка, как они живут! Вся семья
целую неделю кость гложет. Сюртук с плеч отца переходит на сына, а с сына опять на отца. На жене и дочерях платьишки коротенькие: всё поджимают под себя ноги, как гусыни… Где им сору взять? У них нет этого вот, как у нас, чтоб в шкапах лежала по
годам куча старого изношенного платья или набрался
целый угол корок хлеба за зиму… У них и корка зря не валяется: наделают сухариков да с пивом и выпьют!
Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но
целые недели, месяцы и
годы так проводимых дней и вечеров.
Начал гаснуть я над писаньем бумаг в канцелярии; гаснул потом, вычитывая в книгах истины, с которыми не знал, что делать в жизни, гаснул с приятелями, слушая толки, сплетни, передразниванье, злую и холодную болтовню, пустоту, глядя на дружбу, поддерживаемую сходками без
цели, без симпатии; гаснул и губил силы с Миной: платил ей больше половины своего дохода и воображал, что люблю ее; гаснул в унылом и ленивом хождении по Невскому проспекту, среди енотовых шуб и бобровых воротников, — на вечерах, в приемные дни, где оказывали мне радушие как сносному жениху; гаснул и тратил по мелочи жизнь и ум, переезжая из города на дачу, с дачи в Гороховую, определяя весну привозом устриц и омаров, осень и зиму — положенными днями,
лето — гуляньями и всю жизнь — ленивой и покойной дремотой, как другие…
Они продолжали
целые десятки
лет сопеть, дремать и зевать, или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне.
Она все колола его легкими сарказмами за праздно убитые
годы, изрекала суровый приговор, казнила его апатию глубже, действительнее, нежели Штольц; потом, по мере сближения с ним, от сарказмов над вялым и дряблым существованием Обломова она перешла к деспотическому проявлению воли, отважно напомнила ему
цель жизни и обязанностей и строго требовала движения, беспрестанно вызывала наружу его ум, то запутывая его в тонкий, жизненный, знакомый ей вопрос, то сама шла к нему с вопросом о чем-нибудь неясном, не доступном ей.
— Вот тут написано, — решил он, взяв опять письмо: — «Пред вами не тот, кого вы ждали, о ком мечтали: он придет, и вы очнетесь…» И полюбите, прибавлю я, так полюбите, что мало будет не
года, а
целой жизни для той любви, только не знаю… кого? — досказал он, впиваясь в нее глазами.
— У нас, в Обломовке, этак каждый праздник готовили, — говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни, — бывало, пять пирожных подадут, а соусов что, так и не пересчитаешь! И
целый день господа-то кушают, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали — опять пошло, а здесь раз в
год!
Нет ее горячего дыхания, нет светлых лучей и голубой ночи; через
годы все казалось играми детства перед той далекой любовью, которую восприняла на себя глубокая и грозная жизнь. Там не слыхать
поцелуев и смеха, ни трепетно-задумчивых бесед в боскете, среди цветов, на празднике природы и жизни… Все «поблекло и отошло».
Тогда еще он был молод, и если нельзя сказать, чтоб он был жив, то, по крайней мере, живее, чем теперь; еще он был полон разных стремлений, все чего-то надеялся, ждал многого и от судьбы, и от самого себя; все готовился к поприщу, к роли — прежде всего, разумеется, в службе, что и было
целью его приезда в Петербург. Потом он думал и о роли в обществе; наконец, в отдаленной перспективе, на повороте с юности к зрелым
летам, воображению его мелькало и улыбалось семейное счастие.
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что
лет уже по семи лежит в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он
целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Работа эта так понравилась ему, что он несколько раз принимался косить; выкосил весь луг пред домом и нынешний
год с самой весны составил себе план — косить с мужиками
целые дни.
— Нет, так я, напротив, оставлю его нарочно у нас всё
лето и буду рассыпаться с ним в любезностях, — говорил Левин,
целуя ее руки. — Вот увидишь. Завтра… Да, правда, завтра мы едем.
— Какие дети!
Год целый не понимал ничего, да и стыдился, — отвечал старик. — Ну, сено! Чай настоящий! — повторил он, желая переменить разговор.
Цель ее туалета была теперь совсем обратная той, которую она преследовала тридцать
лет тому назад.
Наступили лучшие дни в
году — первые дни июня. Погода стояла прекрасная; правда, издали грозилась опять холера, но жители…й губернии успели уже привыкнуть к ее посещениям. Базаров вставал очень рано и отправлялся версты за две, за три, не гулять — он прогулок без
цели терпеть не мог, — а собирать травы, насекомых. Иногда он брал с собой Аркадия. На возвратном пути у них обыкновенно завязывался спор, и Аркадий обыкновенно оставался побежденным, хотя говорил больше своего товарища.
Лет пять тому назад, осенью, на дороге из Москвы в Тулу, пришлось мне просидеть почти
целый день в почтовом доме за недостатком лошадей.
Четвертого дня Петра Михайловича, моего покровителя, не стало. Жестокий удар паралича лишил меня сей последней опоры. Конечно, мне уже теперь двадцатый
год пошел; в течение семи
лет я сделал значительные успехи; я сильно надеюсь на свой талант и могу посредством его жить; я не унываю, но все-таки, если можете, пришлите мне, на первый случай, двести пятьдесят рублей ассигнациями.
Целую ваши ручки и остаюсь» и т. д.
Андрюша на
лету поцеловал его руку.
— Только вот беда моя: случается,
целая неделя пройдет, а я не засну ни разу. В прошлом
году барыня одна проезжала, увидела меня, да и дала мне сткляночку с лекарством против бессонницы; по десяти капель приказала принимать. Очень мне помогало, и я спала; только теперь давно та сткляночка выпита… Не знаете ли, что это было за лекарство и как его получить?
Целых два
года я провел еще после того за границей: был в Италии, постоял в Риме перед Преображением, и перед Венерой во Флоренции постоял; внезапно повергался в преувеличенный восторг, словно злость на меня находила; по вечерам пописывал стишки, начинал дневник; словом, и тут вел себя, как все.
Если нет у ней гостя, сидит себе моя Татьяна Борисовна под окном и чулок вяжет — зимой;
летом в сад ходит, цветы сажает и поливает, с котятами играет по
целым часам, голубей кормит…
В течение
целых шестидесяти
лет, с самого рождения до самой кончины, бедняк боролся со всеми нуждами, недугами и бедствиями, свойственными маленьким людям; бился как рыба об лед, недоедал, недосыпал, кланялся, хлопотал, унывал и томился, дрожал над каждой копейкой, действительно «невинно» пострадал по службе и умер наконец не то на чердаке, не то в погребе, не успев заработать ни себе, ни детям куска насущного хлеба.
В сени (где некогда
поцеловала меня бедная Дуня) вышла толстая баба и на вопросы мои отвечала, что старый смотритель с
год как помер, что в доме его поселился пивовар, а что она жена пивоварова.
— Толстой-то, а? В мое время… в
годы юности, молодости моей, — Чернышевский, Добролюбов, Некрасов — впереди его были. Читали их, как отцов церкви, я ведь семинарист. Верования строились по глаголам их. Толстой незаметен был. Тогда учились думать о народе, а не о себе. Он — о себе начал. С него и пошло это… вращение человека вокруг себя самого. Каламбур тут возможен: вращение вокруг частности — отвращение от
целого… Ну — до свидания… Ухо чего-то болит… Прошу…
— Василий Кириллович цензурует
год и тоже может подтвердить: есть отдельные части, способные к бою, но армии как
целого — нет!
— И все считает, считает: три миллиона
лет, семь миллионов километров, — всегда множество нулей. Мне, знаешь, хочется
целовать милые глаза его, а он — о Канте и Лапласе, о граните, об амебах. Ну, вижу, что я для него тоже нуль, да еще и несуществующий какой-то нуль. А я уж так влюбилась, что хоть в море прыгать.